четверг, 31 января 2013 г.


ВОЙНА ГЛАЗАМИ ПЕХОТИНЦА
Николая Антоновича Мисюкевича


 призвали в армию почти сразу после освобождения Беларуси, в 1944-м. Сначала под Смоленском его учили на радиста, потом – на бронебойщика ПТР (противотанковое ружье). До этого он не был уже безусым юнцом, и хоть семьей обзавестись не успел, но в 36 смотрел на жизнь иначе, чем необстрелянные юноши. Теперь, когда ветерану исполнилось 102 года, он сохранил еще и живость ума, и светлую память, и оптимистическое отношение к жизни. Повидав смерть и вырвавшись из ее цепких лап, он благодарен судьбе, что сохранила его. А потому считает, что просто обязан был жить целый век – за себя и за тех ребят, которые навсегда остались на дне и по обеим берегам Одера и кому не суждено было вернуться.
     О своей жизни Николай Антонович Мисюкевич рассказывает подробно, неторопливо, словно еще раз переживая все те нелегкие годы. Я записала его рассказ от первого лица, стараясь не упустить мельчайшие подробности. Ведь они так важны.
     – Он уже на коня садился, когда я только родилась, – рассказывает о своем суженом Надежда Александровна Мисюкевич, жена Николая Антоновича из небольшой деревни Чурки на западе Беларуси. Это теперь время стерло разницу в возрасте, и сразу не скажешь, что Николай Антонович старше супруги на 20 лет. Но сам-то он помнит все – и нелегкие детские годы, и непривычные для белоруса американские названия. Память цепко сохранила и даты, и имена ушедших из жизни друзей. Удивительным образом остались в памяти военные воспоминания. Впрочем, война, считает, ветеран, осталась в его памяти навсегда, как и осколок вражеского снаряда, который он шестьдесят пять лет носит под сердцем.
     Да и на судьбу Николай Антонович не в обиде: она щедро отмерила ему срок жизни, то балуя, то угрожая, то снова протягивая благосклонную длань. Она сберегла его в том нечеловеческом аду, когда, казалось, выжить было невозможно.
     – Родился я в 1908 году в далеком американском штате Калифорнии. Мама была одной из тех, кто, покинув родину, уезжал за океан в поисках лучшей жизни. Их немало уехало из наших краев тогда в Америку. Пошли слухи, что там можно неплохо заработать. Вот и поехали кто как, но в основном все ехали на заработки, чтоб, поднакопив денег, вернуться домой и зажить по-человечески. Мало кто из переселенцев связывал свою жизнь с чужбиной. А получилось – как получилось. Кто-то остался и стал строить жизнь за океаном. Моя мама вот решила вернуться. И не одна. Когда мы возвращались в 1921-м, я за руку у нее держался. Уже мужчиной себя чувствовал – мне тогда 13 лет было. Теплоходом добрались из Америки в Европу, а из Варшавы где пешком, где и на перекладных добирались на Ошмянщину. Моя родина тогда под Польшей была, это перед самой войной она советской стала. Мама торопилась сама и меня поторапливала: так не терпелось ей скорее попасть домой. А мне так все равно было – родиной эту землю я пока почувствовать не мог. Все больше привычные картины перед глазами, те, что в Америке в память врезались…
     Ветеран на минуту умолкает, чуть прикрыв глаза, и я не тороплю его, понимаю: вспоминает. Ведь детские воспоминания – самые цепкие, тем более, что они так и остались лишь в воспоминаниях. Больше Николай Антонович никогда на американском континенте и не бывал.
     Чуть помолчав, Николай Антонович продолжает:
     – Всю дорогу мама, казалось, не заснула ни на минутку, зорко оберегая бесценный скарб: завернутые в холщовую тряпочку деньги – все, что удалось собрать на чужбине. Только Чурки встретили неприветливо. Признаюсь честно: не такое ожидал я увидеть. Да и непривычно было после спокойной Калифорнии. В деревне целых домов осталось – по пальцам пересчитать. В годы Первой мировой войны рядом с деревней почти три года проходила линия фронта, и Чурки, оставшиеся в прифронтовой полосе, покинули местные жители. Возвращались многие уже на пепелища. Деревня сгорела дотла. Немногим удалось отстроиться. Первое впечатление от встречи с родными местами память хранит до сих пор – огромные, в 3 обхвата, липы да пепелище на месте дома, из которого уехала мама за океан искать счастья. Вот здесь, где груша и сейчас стоит, хата деда с бабкой была. Я, правда, дома ни разу не видел, но мама так подробно рассказывала о нем, о людях, о деревне, что, кажется, и вырос в ней. Под грушей в 1921-м землянка была – дед с бабкой так и не смогли заново построиться. Наверное, и не смогли бы. Но за американские рубли мама купила домик напротив родительской усадьбы – совсем новый, его кто-то из односельчан успел построить после пожара. Вот, смотрите, в этом доме мы с женой до сих пор живем. Правда, несколько раз его ремонтировали, и ремонтировали капитально – пересыпали стены, делали подрубы, убирали подгнившие звенья. Потом, когда дети родились, веранду достраивали, обшивали, потолки делали выше. Но дом все равно тот самый, купленный за американские деньги.
     – Ну, и кто его отец? – сурово спрашивал маму дед, показывая на меня. В деревне иметь байстрюка – так в наших местах звали и до сих пор зовут рожденного не в браке ребенка – было позором для девушки.
     – Не бойся, я его в паре родила, – смеясь, отвечала мама. В моей же метрике о рождении, которую мама привезла из-за океана, имя и фамилия отца указаны не были. Так до сих пор и не знаю, кем он был, – американцем или такой же эмигрант, как мама. Да и документ тот не сохранился. Как и положено, его мать отдала священнику православной церкви – у него все документы о рождении хранились. Но во время Великой Отечественной войны Чурки и окрестные деревни опять горели. Наш дом уцелел, а вот церковь сгорела вместе со всеми документами. В пожаре погибла и метрика, выданная в Соединенных Штатах Америки.
     Трудиться на земле начал с малолетства. Пас коров, пахал землю – в семье ведь после смерти деда был единственным мужчиной. Так до 1939-го года и прожили. Деда с бабушкой похоронили, вдвоем с мамой остались. Особо разбогатеть не удалось, но и не голодали. А в сентябре 1939-го, когда пришли Советы, мама загрустила вдруг, да и я сам, признаться, сплоховал. Попали мы в списки неблагонадежных. Благодаря прицепившемуся в деревне прозвищу «американцы».
     Им пришлось три года жить на оккупированной территории. Правда, в самой деревне немцев не было, и заезжали они туда не часто, но в соседних Гольшанах стоял гарнизон, и оттуда часто доходили известия о расстрелах и зверствах. Поэтому без крайней надобности жители маленьких Чурок старались туда не соваться.
     – А в 1944-м, когда родную деревню освободили от немцев, ушел я служить в Красную Армию. Среди новобранцев большинство было восемнадцатилетних парней, необстрелянных, молодых, полных романтики. Настроены были решительно: скорей бы в бой. А нас сразу отправили в тыл, осваивали нехитрую воинскую науку. Многие быстрее в бой рвались, сожалели, что война окончится, а они так и не повоюют. Где-то под Смоленском мы прошли курс молодого бойца, нам выдали оружие, учили стрелять. А потом эшелонами отправляли на фронт. Я попал служить пехотинцем. Помню, ночью нас подняли по тревоге, спешно погрузили в эшелоны и повезли на Запад. Куда – не говорили, была это военная тайна. Передвигались быстро, маршем, почти без боев. Так, мелкие стычки. Так маршем прошли 350 километров и в ночь на 13 апреля подошли к Одеру и заняли оборону. Одер уже разлился, затопив поймы и, освобождаясь ото льда, все больше разливался. Такой высокой воды я никогда не видел – Чурки находятся на холме, а наши реки Вилия и Ошмянка так широко никогда не разливались. Капризы же Одера в этом месте были велики и непредсказуемы. Подует с моря штормовой ветер – оба рукава соединяются, и противоположного берега не видно. Кажется, что река имеет четырехкилометровую ширину, не меньше. А на том берегу окопался и укрепился враг, которого надо достать и уничтожить. Вода в пойме прибывала быстро еще и потому, что шлюзовую систему в устье немцы разрушили. Вода беспрепятственно заливала все пространство на полметра и больше, только, как островки, над водой торчали дамбы и бетонные основания взорванной автострады и железнодорожного моста, который немцы тщательно охраняли.
     Слышу, как кто-то, обозревая разлив воды, удивленно присвистывает: «Ну и вода! Никогда такой не видел! Два Днепра, а посередке Припять». А я никогда ни Припяти, ни Днепра не видел! Вообще, меня в части называли «поляком», наверное, потому, что я из Западной Беларуси был.
     В ночь четыре дивизии бросились форсировать реку. Наша дивизия очищала пойму в районе автострады Гданьск – Берлин. Здесь немцы укрепились сильнее всего: мощные железобетонные доты с амбразурами; внутри, в глубине, вместительные казематы.
     Немцы вооружены фаустпатронами и крупнокалиберными пулеметами. Благодаря хорошему вооружению они держали под сплошным пулеметным огнем пойму.
     – Пока не ликвидируем всю систему опорных пунктов на автостраде, думать о наступлении нереально, – сказал командир.
     Пока планировали, в каком порядке будем штурмовать Одер, начался прилив. Вода в реке прибывала.
     Четыре ночи на обширном пространстве междуречья продолжались боевые действия. Полки первого эшелона вошли в огневую связь с противником. Нас отделяло от немцев примерно 400-600 метров.
     А с противоположного берега, с укрепленных позиций и с воздуха наших пехотинцев косил прицельный огонь вражеской артиллерии и авиации. Фашисты сопротивлялись яростно, и навстречу их огню ринулись вперед наши пехотинцы, прикрываемые огнем своих батарей.
     С первым залпом реактивных установок батальоны первых эшелонов начинают форсирование.
     В составе первых эшелонов был и пехотинец Николай Мисюкевич.
     – Занялся рассвет. Перед нами было русло восточного рукава, пойма, линия лодок, нагруженных пехотой с легким вооружением. Противоположный берег Одера скрывал густой туман. И это затрудняло нам наступление. Но командование приняло решение форсировать реку. Ждать больше было нельзя – впереди нас ждал Берлин.
     Туман был густой, плотный, словно молоко или дым от костров. Где-то справа от наших позиций, примерно под Щецином, туман переходит в широкую полосу дымовой завесы – ее ставили, чтобы затруднить противнику наблюдение из Щецина вдоль реки.
     Перед нашим фронтом еще тишина, а на соседнем участке – огонь пулеметов, разрывы мин и артиллерийские выстрелы. Там дивизии отвлекали фашистов от направления главного удара и отражали попытки немецких морских бронекатеров проникнуть в устье Одера.
     В 6.30 залпом реактивных установок началась артиллерийская подготовка. Танковые и самоходные полки с берега Ост-Одера вели огонь.
     И тут началось! Мы получили команду «Вперед!» И молодые солдаты спешно садились на лодки и штурмовали взбунтовавшуюся реку. Фашисты ответили сплошным пулеметным огнем. Высоко взметнулись фонтаны воды, обломки лодок. Сплошной треск пулеметов не смог заглушить стоны и крики раненых. Наши стрелки бились с выдающейся стойкостью и мастерством. Гитлеровцы предприняли 20 контратак. Но нас уже было не остановить.
     Немецкое командование стягивало к плацдарму свежие силы. 549-я немецкая пехотная дивизия непрерывно контратаковала. С берлинского направления переброшены отборные части вермахта – только чтоб не пропустить нас на западный берег реки. Они дрались с мастерством и крайним ожесточением. 25 апреля помню как никогда. Затемно после мощной артиллерийской подготовки наша стрелковая дивизия поднялась в атаку. Немцы беспрерывно стреляют по нашему берегу...
     Во всех частях и подразделениях дивизии накануне наступления проведена углублённая работа по подготовке личного состава к форсированию Одера.
     Командиры провели с нами тактические занятия на макетах и учения по отработке навыков форсирования крупной водной преграды, проиграны условия для эффективного захвата и удержания плацдарма.
     Солдатам раздали листовки:
     «Товарищ! Перед тобой Одер, последний водный рубеж к сердцу Германии. Наша задача – его перешагнуть, чтобы на западном берегу в решительных последних боях разгромить гитлеровскую Германию!»
     Нам выдали также памятки, как форсировать водные преграды и инструкции по изготовлению и использованию подручных средств во время переправы.
     Несколько раз наши атаки захлебываются под шквальным огнем противника, но в бой вступают все новые и новые пехотинцы. Подчиняясь общему порыву, бросаюсь в холодные воды Одера и я.
     Порывы шквального ветра. Исходный берег реки вообще не просматривается. Идем на ощупь полчаса, может больше, увёртываясь от боковых волн. Рядом со мной – то справа, то слева падают товарищи – кто-то убит сразу, кто-то ранен, но подхвачен холодной волной, которая захлестывает его. Вода возле упавших мгновенно окрашивается в кроваво-красный цвет.
     – Мама, спаси! Эх, зачем ты, мама, меня родила! – кричит солдатик, который шел рядом со мной в атаку. А волна тут же подхватывает его и уносит, закружив в водовороте. В ушах стоит этот его предсмертный крик, кажется, все погибающие кричат точно так.
     Наш полк был сформирован в основном из молодого пополнения, и эти молодые ребята пропадали в водном водовороте.
     …Черная от крови, еще холодная вода словно вскипала, поглощая и лодки, и плывущих людей. Мне казалось, немцы ведут прицельный огонь именно по мне. Вскрикнул еще один солдатик – в плечо его впилась пуля. Мне показалось, что меня ужалили много пчел – осколки от разлетевшихся лодок больно впивались в кожу.
     Кажется, мы первые из всех форсирующих реку, достигли западного берега. Или это мне только показалось? В несколько лодок, которые уже приближались к берегу, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на воздух вместе с людьми. Вслед за нашей несколько лодок достигли цели, уткнулись в берег, и красноармейцы бросились вперед, прикрывая грудь, живот и ведя огонь из своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Нас немного – человек двадцать. В этот момент я оглянулся назад и ничего не увидел. Неужели все погибли?
     Но вдруг рядом со мной что-то зашипело, зажужжало. Это пролетел то ли снаряд, то ли «фауст». И в этот момент на моих глазах три или четыре человека упали, едва ступив на берег. А вслед за свистом я услышал или каким-то седьмым чувством почувствовал, как что-то громко щелкнуло у уха, и мгновенно провалился в черный омут небытия. Уже теряя сознание, едва успел подумать: жаль, ведь Одер перешли, до Берлина рукой подать. И до победы… Я успел осознать: меня убили. И все…
     Очнулся я уже в медсанбате и первое, что увидел, – глаза хирурга, как мне показалось, безмерно усталые и безразличные. Сознание, хоть и медленно, но прояснилось, и я понял: жив.
     Кто и как доставил в госпиталь, я не помню, потому что, то приходил в себя, то снова проваливался от боли в черную яму небытия. Да, много моих однополчан полегло на дне той чужой для нас реки. В госпитале говорили, что после того, как наши погнали немцев, закрепившись на западном берегу Одера, реку можно было перейти по трупам. Так много наших солдатиков полегло там. Эта река чуть не стала и моей могилой. Но повезло. Просто невероятно повезло! Так думал я в госпитале. Судьба.
     А за окном была весна – почти такая же, как в Беларуси, но радовала она больше, потому что в тыловом госпитале не слышно было выстрелов, а по ночам мы слышали, как поют соловьи. Казалось, и войны больше нет. Здесь, в госпитале я узнал, что представлен к ордену Боевого Красного Знамени.

     Николай Мисюкевич лечился в госпитале долго. Победу он встретил тоже в госпитале. Осколки от снаряда буквально изрешетили его. Один перебил левую руку, второй угодил в легкое, остальные иссекли и искромсали лицо, шею, тело.
     Военные хирурги прооперировали и сшили руку, но осколок в легком не тронули – слишком близко к сердцу. Так и живет с ним ветеран всю послевоенную жизнь.
     – Когда он вернулся с фронта, – вспоминает Надежда Александровна, жена ветерана, – все лицо, как в оспинах, в осколках было – хватило работы ошмянским хирургам.
     Они поженились в 1951-м. Надежда Александровна – она на 20 лет моложе мужа – тогда работала в швейном цеху в Гольшанах. Как познакомились, так сразу и понравились друг другу.
     Несмотря на тяжелые ранения, Николай Антонович все время работал – на крахмальном, на кирпичном заводах, пас коров в колхозе. А какие фермы строил! Даже заезжие гости из Латвии, оценив его способности, приглашали туда на стройку. Но он так и остался в Чурках.
     И шестьдесят пять лет он хранит под сердцем, в легком, осколок вражеского снаряда – тяжелое напоминание о минувшей войне.